– Я тебе еще ничего не объявил.
– Послушай...
Подумать только, минуту назад нам было так жарко, и вдруг – такие сюрпризы, мурашки по спине! Не нравится мне это. Как будто застукал домушника у себя в квартире. Чувствуешь, что тебя прижали к стенке. Поневоле начинаешь защищаться... хуже некуда.
– Что еще послушай?
Мой голос тоже изменился. Это уже не мой голос.
– Тебе не надоело валять дурака? Ты не хотел бы побыть самим собой, хоть раз в жизни?
Именно это я и возразил сначала на предложение Королевы Забо. Но она расхохоталась своим забическим смехом мне в лицо: «„Самим собой”, Малоссен, „самим собой”! Собственное „я”, что это еще за снобизм? Вы полагаете, что все мы. сидящие за этим столом, и есть „мы сами”? Быть самим собой, уважаемый, это быть тем самым конем, в нужный момент, на нужной клетке, в руках хорошего шахматиста! Пан или пропал!», но я уже отвечаю Жюли этим противным голосом, который никак не может быть моим:
– Ах так! Значит, я уже не я?
– Нет! Да ты никогда и не был самим собой! Ни секунды! Ты не отец своим детям, ты не в ответе за те тумаки, что сыплются на твою голову, и ты собираешься играть роль бездарного писателишки, при том, что ты никогда таковым не являлся! Тебя все используют: твоя мать, твои начальники и теперь еще эта сволочь...
И вдруг я говорю:
– Зато наша журналистка с львиной гривой и упругими грудками сама себе хозяйка?
Да, я сказал это... Слово – не воробей... Но так как Жюли – это Жюли и никто другой, то ее раздражает вовсе не львиная грива и не упругие грудки, ей не по нутру упоминание о журналистке.
– Журналистка по крайней мере настоящая! Она не просто реальная, она служит реальности! Она не лезет в шкуру Ж. Л. В., этого враля несчастного, фабрики пошлых стереотипов, что наживается на наивных дураках.
Меня, Бенжамена Малоссена, так просто не проймешь, но чванливое бравирование «наивными дураками» меня просто взбесило:
– А на чем, интересно, наживается наша настоящая журналистка? Ты выходила сегодня на улицу, Жюли, нет? Ты видела разинутую пасть Сент-Ивера, подвешенную на крючках у газетчиков, выбитые зубы, выколотые глаза, видела или нет?
(Наш дежурный сюжет для перебранки, журналистика... только серьезная, минное поле.)
– При чем здесь это? Я никогда не писала в рубрику происшествий!
– Конечно, ты делала хуже!
– Что ты такое говоришь?
Она вся белая от бешенства, я – от ярости, нас теперь не различить на фоне постельного белья.
– Тебе и без рубрики происшествий есть где развернуться, Жюли; нет, ты не будешь тратиться на что попало, твои сюжеты отбираются тщательнейшим образом: беды стран третьего мира, расправа над партизанами, интервью несчастного приговоренного прямо в камере, накануне казни, те же происшествия, сдобренные экзотикой и вашими благими намерениями: снимаем с лодки, плеск волн, в фокусе слезливого внимания – труп утонувшей мексиканочки, информация, которую мы не вправе от вас скрывать, безупречно, не подкопаешься, струйка крови, чистой, как расплавленное золото...
Она уже оделась.
Она уходит.
И, обернувшись в дверях, бросает напоследок:
– Да, сегодняшний пирог... это был не розовый сироп, обыкновенный ревень. Штокроза, как и ты, Малоссен, – сорняк, неистребимый и несъедобный.
Так-то. Три года счастья сгорели дотла в пожаре ссоры. Я даже не успел ей объяснить, почему я, может быть, согласился бы на предложение Королевы Забо. Может быть, да, а может быть, и нет. Даже, скорее всего, что нет. Во всяком случае, не такой ценой. Знайте, что вам работа приносит, но не забывайте также, чего она вам стоит. А уход Жюли – это слишком дорогая плата. Что это меня вдруг прорвало? Как будто я не понимал, что журналистский взгляд Жюли – это единственная гарантия, что нам не вывернут все наизнанку... Ладно, Жюли, твоя взяла, завтра же отправлюсь в издательство «Тальон» и пошлю Королеву Забо подальше, пусть сама играет Ж. Л. В., вместо меня. И потом, может, Забо и есть Ж. Л. В.? Тогда понятно, почему она одна его знает и почему великий писатель не хочет появляться перед камерами: с чугунком вместо головы, посаженным на кочергу, заменяющую ей тело, ее и слепой испугается. Решено: я не возьмусь за эту работу, я найду что-нибудь другое. Окончательно и бесповоротно.
Это меня как-то сразу успокоило.
Я встал. Перестелил аккуратно постель. Снова лег и стал смотреть в потолок. В дверь постучали. Робко, три раза. Жюли. Три застенчивых знака примирения. Вскакиваю, открываю. Клара. Она поднимает глаза. Улыбается. Входит. И говорит:
– Жюли нет?
Я вру:
– Уехала на встречу.
Клара верит.
– Да, она уже давно не работала.
Я поддакиваю:
– Странно, что она хотя бы половину положенного срока отсидела дома.
Один из тех разговоров, когда каждый говорит о своем.
– Она вернется через две недели с новой статьей, – уверяет Клара.
– Или через три месяца.
Молчим.
Оба.
– Присядь, Кларинетта, не стой.
Взяв меня за руки, она садится на краешек постели.
– Я должна сказать тебе кое-что, Бенжамен.
И, естественно, замолкает.
Я спрашиваю:
– Ясмина вернулась к себе?
– Нет, она внизу, слушает историю Тяня. Она хочет остаться со мной еще на одну ночь рядом.
Потом:
– Бенжамен?
– Да, моя хорошая?
– Я беременна.
И добавляет, как будто я нуждался в этом уточнении: