«Я не верю женщинам, которые молчат». Вот что говорил себе инспектор Ван Тянь, сидя уже целый час напротив женщины, которая молчала.
– Мадам не говорит уже шестнадцать лет, месье. Мадам не говорит и не слышит вот уже шестнадцать лет.
– Я не верю женщинам, которые молчат, – ответил инспектор Ван Тянь скромному Антуану, метрдотелю в доме почившего министра Шаботта.
– Я пришел к госпоже Назаре Квиссапаоло Шаботт.
– Мадам не принимает, месье, мадам не разговаривает, мадам уже шестнадцать лет ничего не слышит и не говорит.
– А кто вам сказал, что я пришел ее слушать?
Инспектор Ван Тянь решил придерживаться простой логики. Если это не Жюли убила Шаботта, значит, это был кто-то другой. А если это так, то надо начинать расследование с нуля. Точкой отсчета в любом расследовании является окружение жертвы. Прежде всего, домашние: они, как правило, и оказываются и точкой отсчета, и местом прибытия. Восемьдесят процентов всех мокрых дел приходится на семейные драмы. Да, да! Семья убивает в четыре раза чаще, чем так называемые преступники, никуда не денешься.
– С чего вы взяли, что я пришел с ней говорить?
Итак, вся семья министра Шаботта сводилась к одной девяностолетней немой старухе, его матери, госпоже Назаре Квиссапаоло Шаботт, которую и в самом деле уже лет двадцать никто не видел.
– Я пришел на нее посмотреть.
Ну что ж, посмотреть так посмотреть. Сначала она показалась ему какой-то грудой пыли, скопившейся за долгие годы в одном из углов этой громадной комнаты. Полумрак, едва пробивающиеся отблески света, и там, в углу, у окна, эта груда пыли, которая оказалась живой. Она, вероятно, рассыпалась бы, стоило Тяню хлопнуть дверью. Он на цыпочках прошел через всю комнату. Вблизи груда пыли превратилась в кучу ветхого тряпья – старье, каким обычно завешивают фамильные гарнитуры. Но впечатление все то же: нечто, что забыли здесь со времени последней уборки. К тому же комната была пустой, почти. Кровать под балдахином, шаткий стул рядом с кроватью да эта груда покрывал у окна.
Тянь взял стул – черная спинка инкрустирована золотом – и совершенно бесшумно поставил его между окном и тем, что оставалось от госпожи Назаре Квиссапаоло Шаботт. Взгляд, которым старуха воззрилась на Тяня, подтверждал самую пессимистичную статистику, касающуюся семейных преступлений. В ее глазах скопилось столько злобы, что этого хватило бы, чтобы истребить и самую многочисленную семью. Взгляд, способный пронзить насквозь и испепелить правнука еще во чреве матери. Тянь понял, что пришел не зря. Старуха отвела глаза и встретила стальной взгляд Верден. И Тянь, который никогда и ничего не скрывал от глаз ребенка, который каждое утро брился перед ней в чем мать родила, который ежедневно прогуливался с ней по кладбищу Пер-Лашез (мраморные пальцы, торчащие из могил, профили, вдавленные в гранит...), Тянь, который спокойно подставлялся вместе с ней под пули убийцы, этот самый Тянь впервые постиг, что такое сомнения воспитателя. Он хотел было подняться, но вдруг почувствовал, как Верден вся напряглась, и услышал ее краткий возглас: «Нет!», после чего так и остался сидеть, как будто вовсе и не собирался двигаться с места. До него с трудом дошло, что она заговорила. «Нет...» – первое слово Верден... (Правда, чему тут удивляться.) Нет так нет. Тянь застыл в ожидании. Пауза могла затянуться навеки. Это зависело теперь только от этих женщин: совсем древней, желавшей превратить в тлеющие угли свою соперницу, и совсем юная, оценившая преимущества своего сиротства. Сколько времени прошло, час?
– Вам повезло, месье.
Тяню показалось, что эти слова прозвучали у него внутри. Бог мой, в чем повезло? Он уже собрался спорить сам с собой.
– Что вас так любят...
Нет, это не был его внутренний голос. Это говорила куча покрывал напротив, та, в кресле, у окна.
– ...но это долго не продлится.
Скрипящие и царапающие слова. Глаза опять смотрели прямо на него.
– Это никогда не длится долго.
О чем говорила эта женщина, которая больше не говорила?
– Я говорю об этой малышке у вас на животе.
Губы, как потрескавшиеся могильные плиты.
– Я своего носила точно так же.
Своего? Шаботта? Она носила министра Шаботта у себя на животе?
– До того дня, когда я поставила его на ноги.
С каждым словом – новая трещинка.
– Вы ставите их на ноги, и когда они возвращаются, они начинают лгать!
С каждым словом трещины все глубже.
– Все, без исключения.
В глубине трещины показалась кровь.
– Извините меня, я отвыкла разговаривать.
Черепаший язык слизнул капельку.
Она снова замолчала. Но Тянь прирос к стулу. «Я не верю женщинам, которые молчат». Эти слова принадлежали не Тяню. Пастору. Инспектор Пастор обожал допрашивать глухих, немых, спящих. «Правда, Тянь, получается не из их ответов, а из логической последовательности твоих вопросов». Тянь грустно улыбнулся про себя: «Я только что усовершенствовал твой метод, Пастор. Я прихожу, ставлю свой стул перед старым пергаментом, немым, как кошмарный сон, я закрываю рот, и немая начинает говорить».
Она и в самом деле заговорила. Она рассказала все, что требовалось, о жизни министра Шаботта и о его смерти. Жизнь и смерть – одна большая ложь.
Сначала ее не слишком испугало то обстоятельство, что маленький Шаботт оказался таким обманщиком. Она отнесла эту предрасположенность ума на счет наследственности, за которую ей нечего было краснеть. В девичестве она носила имя Назаре Квиссапаоло. Уроженка щедрой бразильской земли, дочь Паоло Перейры Квиссапаоло, самого что ни на есть бразильского писателя. Выдумки ее ребенка можно было расценить как самый щедрый дар, каким наделили его предки. Внук сочинителя, ее Шаботт не был лгуном, он был говорящей сказкой. Это-то она и пыталась с достоинством объяснить учителям, вызывавшим ее для бесед, директорам, выставлявшим ее сына вон, – сначала в одной школе, потом в другой, в третьей... Маленький Шаботт учился прекрасно. Обладая блестящей памятью и потрясающим даром сочинительства, он проходил класс за классом как метеор. Он был ее гордостью. Какими бы краткими ни были сроки его пребывания в тех заведениях, которые всегда спешили от него избавиться, он побивал все рекорды успеваемости и покидал храм учености, оставляя учителей в полном недоумении. А то, что везде, где бы он ни появился, он сеял вражду, мало ее тревожило. Непонятый гений сына мстил за себя окружающей посредственности, вот и все. Она возликовала, когда его приняли одновременно в два вуза – венец ее стараний в обоих случаях, но когда его выперли из Политеха всего через три месяца после поступления, она взбунтовалась. Однако начавшаяся война положила конец этим несправедливостям. Приближенный маршала Петена, юный Шаботт сделался одним из первых информаторов генерала де Голля. В Виши – министр, в Лондоне – герой, он вышел из войны, добившись, казалось бы, невозможного: сохранил республиканские устои Франции, не задев при этом чести страны. Он доказал квадратуру круга, потопив большинство своих недоброжелателей. С сорок пятого Шаботт входил уже в каждое правительство. И все же политика не была его призванием. Так он говорил. Это была плата за возможность жить в демократическом обществе. Так он говорил. Но призвание его заключалось в ином. Его призвание уходило корнями в глубину его рода. «Твоего рода, мама». Так он говорил. Он родился сочинителем. И он будет писать. Но писать – это не просто что-то делать. Так он говорил. «Писать – это жить». Он говорил все это. И он чувствовал, что время жить пришло. Вот, что он говорил. И она поверила.