Она увидела, как Бенжамен весь светится. Она увидела, как он раскрыл объятья. И находясь на гребне счастья, она еще успела сказать себе: «О нет! Только бы он не пустился объясняться мне в любви при всех!»
Потом она увидела, как разрывается голова Бенжамена, как тело его отбрасывает в глубь сцены, на ближайших к нему переводчиков, которых сметает вместе с ним.
И красивую женщину стало выворачивать наизнанку. Из всего, что поклонникам Ж. Л. В. довелось увидеть в тот вечер, – убийство его самого, мгновенное оцепенение и последовавшая затем паника; какая-то беременная, совсем молоденькая, почти девочка, вырвавшись из рук этой красивой женщины, с воем бросается к сцене; забрызганные кровью переводчики, повскакавшие со своих мест; тело, которое в спешке выносят за кулисы; маленький мальчик в красных очках, вцепившийся в это тело, и еще один (сколько ему? тринадцать? четырнадцать?) душераздирающе кричащий в зал: «Кто это сделал?» – словом, из всего, что они увидели, одна картина должна была особенно четко врезаться им в память как раз в тот момент, когда все кинулись к выходу (мало ли что еще может случиться: выстрелы, взрывы – короче, теракт). Убегающий по мере их удаления кадр – красивая женщина стоит одна, застыв без движения среди всеобщей суматохи, озабоченная лишь тем, чтобы очиститься от всего, что накопилось у нее внутри, и изрыгает на бегущую толпу фонтаны, которые выплескиваются бурлящими каскадами; бурые струйки стекают по ее точеным ногам. Картина, которую все они тщетно будут стараться изгладить из своей памяти и, уж конечно, не станут ни с кем об этом говорить. А вот само происшествие – они смутно это предчувствовали, усиленно работая локтями и коленями, пробираясь к выходу, – само происшествие, пожалуй, еще долго будет главной темой в разговорах простых обывателей: Ж. Л. В., писателя, убили прямо у них на глазах... «Я там был, старик! Ну, я тебе скажу! Его как подбросит! Никогда бы не подумал, что какая-то пуля может так подбросить человека... он прямо повис в воздухе!»
Есть женщины, которые бросаются к телу, другие падают в обморок, третьи прячутся или стараются поскорее выбраться из этой свалки, чтобы не задавили... «А я, – думала Жюли, – я из тех, кто остается на месте, пока не опорожнит все до капли». Это была какая-то дикая мысль, не ко времени веселая, убийственная. Тем, кто, убегая, в спешке, нечаянно столкнулся с Жюли, пришлось, конечно, об этом пожалеть. Ее рвало прямо на них. Она не сдерживалась. Она знала, что больше ни в чем не будет себя сдерживать. Извержение вулкана. Изрыгания дракона. Она была в трауре; она вступила в войну.
Она не поднялась на сцену. Она не побежала за кулисы за телом Бенжамена. Она вышла вместе со всеми. Но спокойно. Одна из последних. Она не села в свою машину. Она спустилась в метро. Тут же вокруг нее образовалась пустота. Как всегда. Но по несколько иной причине, чем обычно. Она лишь злорадно усмехнулась в ответ.
Вернувшись к себе, она не стала зажигать свет, отключила телефон, уселась по-турецки в самом центре комнаты, упершись ладонями в пол, и так застыла. Она не стала переодеваться, мыться, оставила все это сохнуть на себе, чтобы затвердело – для этого понадобится некоторое время – и потом осыпалось прахом. Как раз это время было необходимо ей, чтобы понять. Кто? За что? Она размышляла. Это было нелегко. Нужно сдерживать подступающую комом печаль, набеги памяти, постоянно возникающие в мозгу картины. Как после несчастья с Сент-Ивером Бенжамен просыпается в ее объятьях, посреди ночи, вопя, что это «предательство», ее удивило само слово, какая-то глупая реплика из комиксов: «предательство»! «Какое предательство, Бенжамен?» Он стал пространно объяснять, что в этом преступлении было особенно ужасным: «Это особое предательство. Самое гадкое, должно быть, – одиночество жертвы в тот момент... Не столько умереть, Жюли, сколько пасть от руки такого же смертного, как и ты... понимаешь?» А Клара в это время проявляет снимок растерзанного Кларанса... Клара в красном свете своей лаборатории, вместе со своим страдальцем, «семейка чокнутых»...
На следующее утро Жюли встала очень рано, пошла посмотреть, что пишут газеты: ДИРЕКТОР ОБРАЗЦОВО-ПОКАЗАТЕЛЬНОЙ ТЮРЬМЫ РАСТЕРЗАН СВОИМИ ЗАКЛЮЧЕННЫМИ... ЖЕРТВА СОБСТВЕННОГО ПРИМИРЕНЧЕСТВА? СЧАСТЛИВЫЙ УГОЛОК ОКАЗАЛСЯ ПРИСТАНИЩЕМ ЗЛОБЫ... И она вдруг решила, что не будет в этом участвовать, оставит этот труп своим коллегам, к тому же Сент-Ивер сам не хотел, чтобы она писала о заключенных Шампрона, – и потом, она все еще чувствовала себя слишком усталой, чтобы пуститься по следу, нога разболелась, и дышать было трудно, она никак не могла вдохнуть полной грудью, набрать полный бак, как говорил Бенжамен. Если вдуматься, она впервые отказывалась писать статью. Этим объясняется и ее вспышка в тот вечер, когда Бенжамен высказал ей все, что думал об изысканной журналистике и «тщательно выбираемых сюжетах».
За все шестьсот километров дороги до своего родного Веркора она так и не остыла. И только увидев штокрозы повсюду вокруг фермы Роша, она поняла, что погорячилась: она ведь вовсе не собиралась бросать этого парня! Продираясь сквозь заросли, она должна была наконец признать, как бы упрямо ни пыталась отогнать эту мысль, что только что разыграла сцену разрыва, как самоуверенная девчонка, чуть было не швырнув любовь своей жизни на свалку. И тут она сказала себе со всей откровенностью: «Ну что ж, так даже лучше!» Нет, она вовсе не хотела бросать Бенжамена, но с недавнего времени в ней зрело желание пришвартоваться здесь, в Роша, подышать свежим воздухом, напиться парного молока, полакомиться утиными яйцами, свежими, с большими желтками... вот она и улизнула, замаскировав эту возможность поправить здоровье под трагедию века... «Что ж, так даже лучше!»